Gulf Of Finland. Golfe de Finlande. Финский залив. Suomenlahti
Sunus Finnicus. Забытый быт
Книжная полка  //  Ленинградские страницы
На Интерактивную карту

Эссе
Забытый быт
Мария Краева, СПб / 18.02.11

Я родилась через пятнадцать лет поле войны. В детстве это казалось огромным сроком, а сейчас… Моему младшему сыну – восемнадцать. Я родилась в другой эпохе, в другой стране и в совершенном другом городе. Его приметы катастрофически уходят, но пока мы еще узнаем друга в толпе по взглядам на новые дома, по приличному русскому языку да еще по каким-то неуловимым признакам, хочется сохранить то, что уже никогда не вернется


Дом Налимова. 1914 г.
(Фото любезно предоставлено автором)
WikiMap
Мой дом стоял и стоит на углу одних из самых старинных улиц Петербурга: Большой Пушкарской, не менявшей своего названия уже лет двести, и Ленина, бывшей Матвеевской. Наискось зеленеет вечная Матвейка – садик детских игр, юношеских свиданий и всегдашних собачьих прогулок. Напротив по Ленина – новодел, к которому, правда, уже привыкли и который уже даже немного славен не только мемориальной доской, но и долгим пребыванием там знаменитого детского сада ВТО. Большинство закончивших его до сих пор с ностальгией проходят мимо огромных окон первого этажа, занятых ныне плебейской «Полушкой», вспоминая веселую компанию и незабвенную «Понилудалиновну» - замечательную бессменную заведующую. Что занимало его место до конца шестидесятых, я, увы, не помню, потому что окна наши выходили на Пушкарскую. По ней же напротив стоял прелестный трехэтажный домик. Он не закрывал солнца, и оно целыми днями стояло в квартире, а по праздникам можно было смотреть салют с Петропавловки, не выходя из дома. В нашем же доме когда-то жил профессор Иван Гревс, и туда к нему приходили его увлеченные студенты, в том числе и Николай Анциферов – и там зарождались основы его знаменитой «Души Петербурга» и теории genius loci. Правда, не так давно открылся и еще один житель этого дома – Иосиф Сталин, обосновавшийся на одной из черных его лестниц в квартире 32 на короткое время лета семнадцатого. К счастью, это уже никак не могло повлиять на мою любовь к Дому – а я полюбила его очень рано и до сих пор люблю самой романтической любовью. И из этой любви к Дому выросла и любовь к сиреневому цвету, в который он всегда раньше бывал выкрашен, и любовь к «Войне и миру» как роману во многом о доме и домах, и много чего другого.

Дом это был построен в 1914, перед самой Первой мировой Налимовым - дядей по матери второго мужа моей бабушки Михаила Алексеевича Новинского. Строился он не очень быстро, поскольку денег у дяди постоянно не хватало. Он строил один этаж, собирал у будущих жильцов деньги за будущие квартиры, и на эти отстраивал следующий. Так все шесть этажей. Автором проекта за неимением больших денег был приглашен не архитектор, а гражданский инженер Густав Густавович фон Голи, который, впрочем, построил немало домов в городе и особенно на Петроградской.

Дядя, разумеется, оставил себе лучшую квартиру на третьем этаже, выходящую на обе улицы, с камином черного мрамора, и гнутым окном-полуэркером на Пушкарскую. Красивое выпуклое стекло этого окна оказалось на удивленье прочным и выдержало даже блокаду. Увы, какой-то подонок разбил его уже в девяностые годы, и пришлось поставить прямое стекло, что отобрало у окна и комнаты немало прелести. Всю свою юность я просидела на его подоконнике с книжкой, прячась за полупрозрачными гардинами и воображая себе таким образом любые страны и времена. Стекло было плотное, не нынешнее, чуть зеленовато-голубоватое, кое-где с пузырьками. В нем грезилась Венеция и весь восемнадцатый век.

В дом вели два входа: парадный с Ленина и наш черный из подворотни с Пушкарской. В парадном оставалась изразцовая печь на первом этаже. Пол покрывал шероховатый белый кафель с черными плитками узора. Такой же кафель был и на кухне, только узоры уже из голубой плитки. Окна пролетов, выходивших во двор, сверкали витражами. К сожалению, ко времени моего детства, от витражей оставались только фрагменты: рыцарь, дама, стрела. Но как они сверкали и лучились, когда я спускалась мимо, идя в первый класс! Такого солнца, кажется, никогда уже больше не было. В огромных пролетах гуляло эхо, отражаясь от темно-зеленых крашеных стен, а окна казались высокими, как в средневековых соборах. Именно по этим обледеневшим пролетам моя бабушка в декабре сорок первого года ползла в темноте, пытаясь добраться до квартиры. На площадке второго этажа она поняла, что сил у нее больше нет, и домой ей не добраться. Она сделала последнее движение и наткнулась рукой на труп. И неожиданно от мысли, что и она будет точно также лежать здесь неубранной, и по ней будут ползать крысы, у нее появилась злость – и силы. Она попала домой.

Старинная дверь на тугой пружине открывалась гулко и весело, и сама была еще крепкой со стеклянной вставкой наверху. Она ревниво хранила чистоту и тепло парадной, и никому не приходило в голову выламывать медные петельки, когда державшие дорожку на ступенях.

К черному входу вели кованые ворота с калиточкой. Мама рассказывала, что еще и в пятидесятые калиточка запиралась после одиннадцати, и ей, возвращавшейся после университетских вечеров, приходилось звонить дворнику в дворницкую, чтобы тот открыл. Дворник ругался, обещал все рассказать родителям, и ему давали десять копеек за беспокойство. Дворники и на моей памяти жили на первом этаже дворовой части дома. Дворничиха тетя Мотя по два раза в день намывала из шланга двор так, что рядом было даже страшно пройти, ругалась за мусор и проверяла чердаки.

Черную лестницу в детстве я помню плохо, потому что ходила только через парадную. Наверное, в отместку потом пришлось ходить только по ней. Там тоже были высокие окна, но значительно уже, и перила не кованые, а простые железные прутья. И, пока не сделали лифт в 1972, закрыв окна и оставив неряшливые щели, на черной было гораздо теплее, потому что когда я зимой возвращалась из школы, и никого не было дома, мне в ожиданье приходилось снимать шапку, шарф и расстегивать пальто. Зато там в отличие от стерильности парадного, всегда разнообразно и порой даже очень вкусно пахло. И мне всегда хотелось, чтобы, например, котлетами или оладьями, пахло из нашей квартиры – но, увы, мне ни разу не повезло. От нашей двери вообще никогда не пахло.

Дядя умер, и в хозяйской квартире поселился муж бабушки, тогда еще со своей первой женой Ниной, модисткой. От нее осталась только безупречная зингеровская машинка и фотография: милая женщина в стильном платье, вытянув и скрестив ножки в модных туфлях, сидит в кресле у окна, где до сих пор предпочитают сидеть все. За ней высокая белая дверь во вторую комнату анфилады.

Квартира состояла из пяти комнат, четыре по Пушкарской, и одна, спальня, по Ленина. Угловая комната была залой с камином. Начиналась квартира огромным неправильной формы холлом, откуда из длинного и широкого коридора по левую руку шли комнаты, а по правую службы: господский туалет, ванная, кухня и уборная для прислуги, уже у самой черной лестницы. Темно-красный паркет всегда идеально блестел, хотя и поскрипывал, и по нему было весьма заманчиво, разбежавшись, прокатиться, как по льду. Каталась я там и на трехколесном велосипеде, что, впрочем, не поощрялось, особенно после того, как за оставленный велосипед в темноте споткнулся наш безногий – на протезах, как у Маресьева – сосед-профессор дядя Яша...

Кухня выходила во двор и имела еще два дополнительных помещения: комнатку для прислуги и так называемую холодушку. Комнатка для прислуги, где доживала свой век старая служанка баба Настя, была крошечная, без окна, и умещала только большую кровать с горой лоскутных одеял и пестрых подушек, столик и киот. Сама баба Настя, вся округлая и обтекаемая, напоминала мне пасхальное яичко своим румянцем, гладкостью и постоянным запахом ладана. Голос у нее был скрипучий и слегка задыхающийся, руки в старческой гречке, и она, сажая меня на необъятную постель, всегда давала мне какую-нибудь конфетку или пряничек. Я знала, что она бедная, и каждый раз очень смущалась этими дарами, впрочем, как и сверкающим киотом с лампадками. Благодаря бабе Насте я всегда мучительно живо переживала сцену с Натальей Савишной в толстовском «Детстве».

Холодушка – узкий холодный чулан с окном, кафельным полом и рядом полок до потолка - служила и до сих пор служит идеальным вместилищем для всех заготовок. Потом я очень долго удивлялась, что другие люди живут без такого прекрасного приспособления, а кладут продукты за окно или в холодильник.

Саму кухню я помню плохо, потому что в мое время она была уже коммунальной, и я не любила там появляться. Помню только огромную медную плиту в полкухни, всю черно-зеленую, всегда горячую и грязную. В кухне никто не ел, все тащили в комнаты, и когда перед разделением квартиры к нам въехал новый сосед, профессор университета Яков Бельсон, то всех шокировало, что он ест в кухне да еще и будучи одет в стильную полосатую пижаму. А ведь у нас жили не рабочие и даже не служащие: бабушка моя - главный редактор издательства «Учпедгиз», а кроме нее, художник и архитекторша.

Художник??? был нелюдим, никогда не выходил из своей комнаты, представлявшейся мне подобием замка Синей бороды, тем более, что жена его, дочь царского министра просвещения, урожденная графиня Делянова, сбежала к нему, бросив мужа-аристократа и нескольких детей. Архитекторша же, еще одна племянница хозяина дома, кукольная старушка и старая дева Марья Михайловна Налимова, обладала ясным умом (в девяносто лет она, закончившая гимназию Шаффе на Васильевском, где одно время училась с Ларисой Рейснер, решила вдруг выучить английский – и выучила!) и неукротимой энергией. Комната ее была настоящим музеем, с бюстами, драгоценностями и огромной картиной в полстены, изображавшей мужика, подвязывавшего лапоть на фоне церкви. Мужик этот очень напоминал часто приходившего ее родного брата Ивана, импозантного и красивого даже в старости. Был и третий брат Фима, рентгенолог, с которым я любила поговорить по-английски. Все братья тоже остались холостяками, поскольку их деспотичная мать не потерпела бы ни единого чужого человека в их собственном доме на Шестой линии. Она умерла в блокаду, но дети свято выполнили ее желание – или, точнее, нежелание. В комнате не было, как мне казалось, ни единого послереволюционного предмета, даже предлагаемые мне всегда конфетки из хрустальной вазочки под оранжевым абажуром модерн, были совершенно окаменелыми и в никогда не виданных обертках. Единственным исключением была копия с Левицкого, где у девицы Хрущевой вместо собственного лица улыбалось личико хозяйки… Увы, после ее смерти все было растащено новыми соседями, и только гарнитур карельской березы достался ее любимому ученику – Ивану Саутову.

Ванная была местом почти запретным и не очень любимым. Топить ее составляло целое действо. Сначала приходилось сходить и получить дрова. Для этого мы с бабушкой с саночками шли в парк Ленина к гроту, где находился дровяной склад, и там по каким-то розовым бумажкам нам давали дрова. Этими дровами растапливалась черная круглая колонка в ванной, и меня туда в это время не пускали. Мылись нежнейшими коричневыми, как хлеб, греческими губками и мылом, а волосы мне перед этим намазывали замоченным черным хлебом. Мерзкая остывшая кашица отвратительно стекала на спину. Как-то надо было рассчитывать и количество воды, и время помывки. Зубные щетки были из настоящей свиной щетины и при чистке зубов постоянно лезли, набивая рот щетинками. Зубная паста, болгарские «Поморин» и «Мэри», появились только году в шестьдесят седьмом, а до этого все чистили зубным порошком «Мятный». Причем, почему-то никому не приходило в голову полоскать рот из-под крана, а все носили с собой стаканы.

Туалет и вовсе был каким-то неведомым царством. Во-первых, он был огромным, и унитаз стоял на таком возвышении и на таком расстоянии от двери, что, идя к нему, я всегда казалась себе придворной дамой, подходящей к трону. Во-вторых, он был из чистого фарфора, как наши сервизы, и это убивало. И, в-третьих, там висела отвратительная голая лампочка. Конечно, никакой туалетной бумаги или салфеток – на стене висела вышитая вручную кремовыми розами полотняная сумка, где лежала нарезанная газета.

Жена дедушки умерла, он женился перед войной на бабушке, и они совсем недолго пожили в этой квартире одни, как люди. Во время войны Михаил Алексеевич был на фронте, бабушка весной сорок второго выехала к маме в Костромскую область, а когда они вернулись, в квартире оказалась архитекторша (дедушкина кузина), перебравшаяся сюда из разбомбленного дома на Васильевском, и вообще неизвестные люди, въехавшие по ордеру. В результате у нас остались всего две комнаты, и только в 1968 году мы разделили квартиру, оставив за стеной коммуналку и парадные лестницу, туалет и ванну. Но я не об этом.

Две наши комнаты были настоящим миром, торжественным и таинственным. В первой – гостиной – слева от дверей, всегда прикрытых тяжелыми синими гардинами, стояла кафельная печь с медным листом перед топкой. Когда ее разбирали и по трубе спускали во двор, я плакала и умоляла не трогать. Увы. Та же участь постигла и старинную бронзовую люстру с хрусталем, которая всегда так тепло светила вечерами на белую скатерть с розами. Крошки с нее скатывались очень плохо, но пятен почему-то никогда не было.

В комнате стоял гарнитур: два кресла, четыре полукресла и стол. Обшитые старинной шершавой материей, они ластились то к окну, то к двум мраморным столикам на золотых витых ножках, одному круглому поменьше и овальному побольше. Стульев не помню, но перед глазами всегда высился темно-красный резной буфет под потолок, с неимоверным количеством ящиков. Почему-то больше всего мне нравился ящик, где лежал пробочник с хрустальной головкой и уже крошащейся от старости пробкой. Там же лежал серебряный с узорами нож для торта и хрустальные подставки под приборы, которые всегда хотелось пососать, как леденец. На дверцах то тут, то там бугрились резные узоры, и брякали железные резные ручки. Два бокала восемнадцатого века, длинные и узкие, с пузырьками сильно прельщали мое воображение. «За ним строй рюмок длинных узких, подобных талии твоей…» - это было написано про наши бокалы. Ложки же все были серебряные с монограммами, но среди них выделялись два ветерана. Сахарная, пузатая, с гнутой ручкой, похожей на черенок розы, и сама с гравированными розами – и чайная, начала восемнадцатого века, почерневшая и стертая слева едва ли не наполовину. А серебряная солонка в виде крошечного горшочка! А походные серебряные же стопочки! А огромные тарелки с синими узорами! Сливочник с чайными розами, ставшими совсем томными от долгого употребления! Рюмочка в виде букета полевых цветов и ягод… Все это было живое, гораздо живее остальной посуды. Потом, лет в двенадцать я очень любила играть в музей в своих комнатах и о каждой вещи каждый раз придумывала какую-нибудь необыкновенную историю. И даже в шестнадцать я еще могла выбежать из спальни в гостиную, нашу голубую с серебром гостиную, и почувствовать себя Наташей Ростовой.

Раз в неделю натирались полы. Мастика продавалась в тугих косых оранжевых тюбиках и пахла одновременно отвратительно и сладко. Ее сначала растирали суконкой по квадратам паркета обязательно вдоль волокон, и пол сразу темнел, суровел. Потом приходила пора щеток; растирали сперва ручной щеткой, а потом уж наводили лоск ножной. Вся комната сверкала, делаясь еще больше от отражения в зеркале. Зеркало это, овальное в резной раме, до сих пор отличается тем, что отражает всегда и неизменно красавиц. А уж меня оно видело всем, кем только можно, от Красной Шапочки до Анны Карениной. Наверное, и маму, и бабушку, и Нину-модистку с ее клиентками, и мою дочь тоже. Спасибо тебе, доброе волшебное зеркало.

Обыденная жизнь проходит мимо детского сознания, зато любые отклонения от него помнятся, как вчера. Для меня, избалованной домашней девочки, таким отклонениями, почти запретными, были походы с бабушкой в магазины. Чаще всего это были булочные, молочные или прачечные. О, это жесткое петербургское «ч», в котором с детства чувствовался и смак, и стиль!

Самый ближний молочный находился на Большом. Туда вела небольшая каменная лестница с двумя широкими парапетами по сторонам, где частенько и оставляли детей. Потом шел стеклянный «предбанник», а уж потом сам магазин с бидонами сметаны. Там орудовали две толстые тетки в белых нарукавниках, и остро пахло сыром и сметанной сыростью. Сметану почему-то развешивали не в банки, а в бидончики, и если не было крышки, давали сложенный лист коричневой крафт-бумаги. Сыров была сорта три-четыре, «Российский», «Голландский» и «Костромской», их брали понемногу и всегда просили порезать. Из сыра выковыривались цифры, но у меня никогда не хватало терпения набрать весь десяток. Но главная прелесть молочного магазина заключалась в крышечках от бутылок. Они были всех цветов радуги: молоко – серебряная, а то и серебряная с полоской, в зависимости от жирности, сливки – золотая, кефир - зеленая, простокваша – розовая. Был еще таинственный ацидофилин с моей мечтой – фиолетовой крышечкой, но бабушка его никогда не покупала, даже несмотря на мои просьбы. Потом из крышечек делалась изумительная кукольная посуда. Хотя у меня была и настоящая кукольная, фарфоровая, а потом пластмассовая, посуда из крышечек не шла с ней ни в какое сравнение.

Молоко можно было купить и в «Красной Звезде» - диетическом магазине на Большом, где действительно горела над входом настоящая «рубиновая» звездочка. Там продавались две волшебные вещи: кнели и самбук, обе нежные, дрожащие, завернутые уже не в крафт, а в глянцевую с одной стороны, плотную бумажку. И еще там иногда покупался болгарский виноградный сок: маленькая аккуратная баночка с диковинной винтовой крышкой и краснощеким малышом на этикетке. Вкус этого сока доселе не перебит никакими иными.

Булочных было гораздо больше. Главная – Лора, по имени бывшего хозяина – На Большом, потом на углу Пушкарской и Гатчинской и за Матвейкой, напротив 84 школы. К Лору мы ходили редко, но только там продавались белые калачи в виде сумочки с крышечкой, обильно посыпанные седой мучнистой пылью. Сначала сгрызалась ручка, потом крышечка и уж потом с маслом все остальное. На Гатчинской булочная была самая маленькая. Ты входил и сразу попадал за железные трубы перил, где слева тянулись стойки с хлебом. К стойкам были прикреплены на веревочках огромные трехзубые вилки, которыми пробовали, свежий ли хлеб. Отдельно лежали уже нарезанные половинки и четвертушки. Можно было попросить отрезать и осьмушку. Сначала шел черный хлеб, потом булки, потом мелкая сдоба. Самым любимым у всех женщин нашей семьи был «солененький» батончик за 22 копейки, острый, напоминавший мне крокодильчика, ломавшийся с хрустом, когда я грызла его по дороге домой, за что мне всегда страшно попадало от бабушки. Но удержаться от глянцевитого хвоста было невозможно. Были еще «иностранцы»: хала, французская булка и штрицель. Хала, тоже за 22 копейки, называлась плетенкой, но бабушка рассказала, что так она называется из вежливости, потому что на самом деле хала – булка еврейская. Французская тоже именовалась сайкой, но это потому что французской она была до революции. Последний же тоже имел кличку «ленинградский», но и тут была тайна. Бабушка сказала, что это – обыкновенный штрицель, но штрицель – название немецкое, и сама понимаешь… Словом, булочная открывала мир.

Железные перила выводили к кассе, ты расплачивался и выбегал из плена с сумкой, полной хлеба. В булочной напротив школы за перилами была еще часть с витринами сластей. Они стояли в вазочках, синих или прозрачных, и, набрав, например, три копейки, можно было попросить взвесить ирисок или сливочных тянучек. Тебе честно взвешивали пару штук и ножом делили пополам еще одну. Там же иногда продавался фруктовый сахар в стеклянной колбе: потрясающие неправильной формы кусочки, небесно-голубые, приторно-розовые, солнечно-желтые и ядовито-зеленые. Или развесной зефир в шоколаде со сладостными трещинками. Ты отковыривал один кусочек обливки, потом другой, пока не обнажалась снежная плоть. Появлялась и загадочная своей явной восточностью кос-халва с тремя одинокими орешками наверху…

Но самая прекрасная булочная находилась совсем далеко, на Кировском, и появление там должно было быть оплачено посещением поликлиники. Зато там все витрины были уставлены чудесами из теста: избушкой, гномами, львом, бегемотом, даже несущейся русской тройкой, немыслимыми пирогами и кренделями. Говорили, что все эти чудеса – дело рук некоего старичка, последнего ученика знаменитого Филиппова. И еще там продавались «сладкие плитки», на которых посередине был выпукло изображен Медный Всадник, а по бокам в сладких клеточках телебашня, лев на Стрелке, Петропавловка и еще что-то ленинградское. Все это съедалось медленно, с ощущением того, что сейчас ты ешь, например, Исаакиевский собор. Там же покупалось печенье «Ленинградское» в виде больших плоских эклерин в оливкового цвета коробке с матово-полупрозрачной бумажкой внутри.

Что касается пирожных, то они тоже порой продавались в булочных, но то были вульгарные трубочки с кремом или бисквиты с неестественного цвета розочками. Настоящие пирожные появлялись только из «Норда», в сине-белых волшебных коробках, с одуряющим запахом ванилина, ломкие и одновременно тающие мои любимые заварные и снизу бархатные, а сверху атласные буше. Иногда, следуя каким-то непонятным мне закономерностям, мама возила меня и в сам «Норд», то есть «Север» - кондитерскую или даже кафе. В кондитерской, уже на подвальных ступенях, сердце таяло в предчувствии выбора, а в кафе неизменно брался знаменитый бульон с пирожками и таинственные профитроли в шоколадном соусе.

Иногда заходили и в «Метрополь» за булочками со сливками и киевскими котлетами в домовой кухне. Одна домовая кухня находилась на нынешней Австрийской площади, где сейчас Кофе-Хаус, а до войны была портерная и пиво в разлив. Там брали творожники, почему-то здесь называвшиеся сырниками, и иногда жареную рыбу. Про остальное бабушка говорила, что это невкусно. Вторая домовая была рядом с рестораном Чванова на Рыбацкой, там выбор был побогаче, но продукты подороже.

Покупалось и мороженое вразвес в кафе-мороженом на Большом. Заходить туда было страшновато, потому что за столиками во втором зале сидели пьяненькие интеллигентные дядьки в шапках пирожками, пили коньяк и громко говорили. Туда мы с мамой ходили съесть мороженого и выпить шампанского – мама мне всегда давала глоточек – и там я еще в детстве познакомилась с моим будущим профессором в университете, постоянно в легком подпитии посвящавшем местных завсегдатаев в проблемы конкубий и когнатов в римском праве.

По праздникам мороженого покупали сразу трехлитровую банку, и часто приходилось долго стоять, пока перед тобой тоже покупалась кем-нибудь неменьшая емкость. Там же стояли перевернутые на острие стеклянные конусы с соками. Их как-то подсвечивали, и поэтому они казались густо-искрящимися сказочными копями царя Соломона: расплавленным золотом – виноград, рубином - слива, кровью – томат. Рядом в стакане с мутной водой болталась алюминиевая ложка, которой размешивали соль в томатном соке. И сама соль в другом стакане, вся в кровавых потеках.

Был, разумеется, и рынок. Оттуда приносили грецкие орехи на Пасху и наборы для супа: половинка морковки, четверть корешка сельдерея, немного петрушки и укропа были перевязаны суровой ниточкой. Но это место было далекое и страшное. Там все всегда шумели, кричали, зазывали, но самое ужасное заключалось в том, что по пути к рынку надо было пройти мимо угла Сытнинской и Ленина, а там всегда стоял торговец иголками. Это был, наверное, обожженный ослепший танкист. В любую погоду и время года в черном ватнике и черных толстых штанах, он стоял на самом углу, а на груди у него висела черная доска с наборами игл. Все подходили, брали нужное и клали деньги ему в шапку на земле или в карман. Меня бабушка тоже посылала к нему, и главное было не посмотреть в его страшное изуродованное слепое лицо.

Другим явным напоминанием о страхе войны был дворник Матвейки дядя Ваня. Он был ранен в шею, и голова его осталась навсегда склоненной налево к плечу. Как он тряс этой головой и размахивал метлой! Его дразнили и боялись, хотя он на самом деле был порядочный и добрый человек, и порядок у него в садике был отличный. Тогда сын Николая Черкасова приехал из Германии и привез едва ли не первого в Ленинграде курцхаара. Мы все гуляли с собаками в Матвейке, и он предложил платить дяде Ване по рублю в месяц, чтобы не было скандалов из-за грязи. И действительно садик был чист и все довольны. Из собак помню еще черного терьера Аякса, жившего в доме ВТО, занимавшего отдельную комнату и кормившего хозяев своими вязками. Невест ему привозили аж из Волгограда и Узбекистана, а спал он на отдельной раскладушке. Впрочем, когда хозяйка его сломала ногу на Петропавловке, он легко довез ее на своей спине до дома.

Был еще рыбный магазин – но это уже совсем далеко, почти на Введенской. В охряном прелестном особнячке вода заливалась как-то прямо в витрину, и там плавала живая рыба. Внутри же был мраморный бассейн, где тебе ловили по заказу тоже живую рыбу и оглушали ударом по голове деревянной колотушки. Работали там исключительно дядьки с карандашами за ухом, в резиновых фартуках с красными руками и громкими голосами. Бабушка там покупала живых сомов с усами, как змеи.

За рыбным находилась мечта детей всей Петроградки – угловой игрушечный магазин. Туда, как и положено в царство мечты, вели совсем высокие ступени, там было весело-сумрачно и пахло непередаваемым запахом новых игрушек. Просто зайти туда – было уже счастьем, а ведь иногда удавалось выпросить хоть какую-нибудь мелочь: флажок на деревянной палочке, зимнюю маленькую лопатку из белейшей древесины или даже сачок, которые были разноцветные и яркие, как бабочки. Марлей старых сачков потом прекрасно красили пасхальные яйца. Они получались тоже разноцветно-размытые, ярко-прозрачные.

Вообще не могу сказать, что игрушек у меня было много, особенно по сравнению с другими детьми. Отчасти это происходило из-за педагогических убеждений бабушки, отчасти – из-за моего раннего пристрастия к книгам, отчасти – оттого, что игрушки были какие-то обыденные. Из тех, кому я отдавала сердце, помню подаренную папой большую, еще тряпичную куклу с фарфоровой головой. Синие глаза ее в тон синему же сарафану, были пронзительны, но навсегда остались для меня полны укоризны, поскольку едва ли не через месяц мы с приятелем распотрошили ее с самыми честными – познавательными целями. Больше кукол не было – или мне не дарили. Существовал еще пупс-голыш Гриша, вызвавший недолгий прилив материнских эмоций, но самыми интересными были, конечно, солдатики, кукольная мебель, еда из папье-маше и почему-то только белое и красное Лего. Круглые, диаметром как раз на среднюю кукольную тарелочку, раскрашенные блюда чего только не представляли! Пюре с сосиской, гречневая каша с котлеткой, рыба, бутерброды, даже борщ! Откуда они брались – неизвестно, поскольку в магазине я никогда их не видела, равно как и кукольных торшеров с настоящей включающейся лампочкой или работающих стиральных машинок.

К маленьким и все же очень драгоценным покупкам относились и мячики-раскидайчики, которыми торговали бедные старушки и входа в Зоопарк. Он тогда был напротив Зверинской, и ты шел ко входу прямо через строй этих бабушек, на все лады подкидывавших свои раскидайчики, тоже блестящие и веселые, как радуга, сверкавшие на солнце фольгой от тех же молочных бутылок. И хотя со временем ты узнавал, что никакой тайны тут нет, что внутри у раскидайчиков опилки, а завернуты они то в елочную папиросную бумагу, то в конфетные фантики, прелесть оставалась, с возрастом все больше смешиваясь с жалостью к бедным продавщицам.

А еще существовало запредельное лакомство, покупаемое раз в год, ночью, когда расцветала царица ночи в Ботаничке. Об этом объявлялось по радио, и ночью вереницы людей тянулись к саду и стояли там часами в очереди. Дети играли на песчаных дорожках, взрослые порой тянули и пивко, пахло ирисами, и продавались длинные вафельные трубочки с кремом. Только там и только в эту ночь.

Был и канцелярский магазин напротив 73 школы, на углу Большого и Бармалеева. Там, помимо карандашей, тетрадей, чернил и ручек, продавались бумажные обложки для тетрадей и мраморная бумага для оборачивания учебников, каждый год одинаковая, желтая с зелеными прожилками. Именно в этом магазине бабушка купила мне в 66 году первый фломастер – все еще плохо выговаривали это незнакомое слово - толстенный, зеленый, с ядовито пахнущим бархатистым острием. Он казался чудом, как и шариковые ручки, привозимые из-за границы маминым приятелем, капитаном дальнего плавания. Они поражали обилием цветов, ловкостью и тем, что дарились пучками по десяткам. Писать в школе ими все равно не разрешали. Когда в семидесятом появились прозрачные обложки для тетрадей, это был восторг и революция; стоили они по тем временам недешево, и еще долго многие дети в моем классе пользовались бумажными. Но как ярко и красиво на прозрачных обложках смотрелись крошечные красные звездочки, прикрепляемые за каждую пятерку в тетради!

Как я уже сказала, к развлечениям относились и прачечные. Их было две: главная в сумрачных недрах дворов дома 26/28 и попроще на Мира. Все, связанное с прачечной, казалось таинственным действом. Сначала на полу расстилалась простыня и туда по кучкам складывались вещи; потом они считались и записывались на длинные узкие квитанции в двух экземплярах: «простынь без крахмала – 3, скатертей с крахмалом – 2» и так далее. Главное было не ошибиться в написании номера, повторяющего номер пришитой ко всему белью меток – и как я ликовала, когда мне, наконец, доверили заполнение квитанции! Дальше белье завязывалось в узел, а в один из хвостиков узла затягивалась и квитанция, можно было отправляться в прачечный поход. Но наибольшее очарование и почти волшебство заключалось в процессе взятия белья обратно. Сваленное в кучу одинаковых грязных узлов, оно возвращалось благоухающее, скрипяще-накрахмаленное, в аккуратнейшей стопочке, поверх крафт-бумаги перевязанное новенькой веревочкой. Поэтому я всегда с чувством тайного превосходства смотрела на людей, получавших белье сырым и в сетках – был и такой вид стирки. А ведь главный фокус заключался в том, что чистого, глаженного белья по объему оказывалось в разы меньше, чем грязного! В прачечной всегда было тепло, стоял какой-то особенный парной, сытный и умиротворяющий запах, блестели листьями обязательный фикус, и я много лет мечтала, как стану работать там приемщицей.

Мы всегда сдавали только постельное белье, одежда стиралась дома под кипение тазов на плите и в парах противного хозяйственного мыла. Мне казалось, что существует прочная, но каким-то злым волшебником скрытая связь между прачечной с прекрасным постельным бельем и отвратительной домашней стиркой с моей дурацкой детской одеждой. А одевали детей действительно ужасно, почти без различия полов. Я имею в виду свои дошкольные годы. Зимой снизу надевали майку, а сверху натягивался лифчик из желтоватого шершавого полотна с костяными пуговками на спине. Застегнуть его самостоятельно не было почти никакой возможности, а надевать застегнутым мешали путающиеся резинки. С него спускались четыре резинки, две спереди и две по бокам, к которым пристегивались простые коричневые чулки. На чулки и резинки надевали толстые длинные штаны на резинках почти под коленками с начесом самых непотребных цветов: лилового, зеленого или, того хуже, отвратно бежевого. Сверху девочкам обычно фланелевое платье, мальчикам – шорты и рубашку. Штаны торчали отовсюду, открывая и полоску тела между краем чулка и задравшимися штанами. На улицу на это наворачивали толстые рейтузы, шубу, платок и меховую шапку на голову, носки, валенки, галоши и варежки на резинке. Дышать и поворачиваться было практически невозможно. Я ненавидела одежду, казалась себе в ней слоном и орала про какие-то мифические «шиши», которые мне мешают. Все это было унизительно и неудобно. Однажды года в четыре я от смеха описалась на прогулке в Александровском саду, и моя мама не придумала ничего лучше, как пойти со мной в Гостиный двор и там, поставив на скользкий прилавок, переодеть в новые, тут же купленные такие отвратительные штаны. А с нами гулял мальчик на два года меня старше и очень мне нравившийся...

И только к 65 году, когда я стала ходить на английский язык в Елагин дворец, откуда-то появились тугие белые колготки, импортные костюмчики, лаковые туфли. Ах, какая у меня была белая полушерстяная юбка плиссе и к ней алый пиджачок с рукавами три четверти и с карманом в виде белой морды мопса! А платье из зелено-красной шотландки! И еще одно, густо-фиолетовое, как вино, вельветовое с белыми кружевами!

Школьная форма еще хранила остатки гимназической прелести, особенно девчоночья. Мальчишки уже не застали старую форму с ремнем и фуражкой, очень всем шедшей, и носили мышиные кургузые пиджачки и брюки с вытягивающимися за день коленками. Кроме того, от красной мастики, которыми натирались полы в школьных коридорах, они все были постоянно покрыты малиновой пылью. У девочек же были коричневые шерстяные и подешевле – штапельные платья, с отрезной плиссированной или в складку юбкой и опять же подешевле, цельные прямые. Как правило, у отрезных были отложные полукруглые воротнички и манжеты, у цельных – стоячие воротнички и без манжет. Для всех видов платьев были обязательны кружева. Кто-то подшивал просто ткань с машинной вышивкой, кто-то вязал сам, мне давали старые настоящие, оставшиеся от Нины-модистки. Меняли их каждый день. И фартуки были разные: по будням черные, тоже шерстяные или сатиновые, с крылышками и на простых лямках. По праздникам белые, шелковые или тоже сатиновые. Верхом изящества, конечно, был праздничный шелковый фартук с крылышками. Он был нежно-сливочного цвета и не застегивался сбоку на пуговицу, а завязывался сзади изящным, как бабочка, бантом. Его нежные крылья вздымались и опадали при каждом движении… У меня такого не было, бабушка всегда придерживалась разумной середины: шерстяной или шелковый, но простой. И ленты полагались черные или коричневые, капроновые или сатиновые, по будням и белые шелковые по праздникам. На стрижку вообще смотрели косо, и даже на три волосинки завязывали банты.

Портфельчики одинаковые, темные, со щелкающим замочком, к нему черный сатиновый мешок для сменки. Сумки нам разрешили носить только в 14 лет, в седьмом классе.

В школьной столовой деньгами пользовались, в основном, старшеклассники, вся младшая и средняя школа, кроме уж самых отпетых, ела по абонементам на неделю, которые были для завтрака и обеда или только для завтрака. Есть до четвертого класса ходили строем. Абонемент, чаще называвшийся талонами, представлял вытянутый прямоугольник тонкой сероватой бумаги, на котором напечатаны квадратики по дням недели; их вырезала или буфетчица, или – чаще – классная. На завтраки, куда я ходила, подавали или какую-нибудь кашу, или пюре с котлетой плюс чай или компот; хлеба можно было брать, сколько хочешь. Но главной прелестью школьного буфета было витаминизированное молоко в четвертьлитровых бутылочках! Крышка прокалывалась вилкой, и можно было ходить всю перемену, посасывая молоко, как из соски. Это пресекалось и учителями, и родителями, но процветало. Увы, в начале семидесятых стеклянные бутылочки сменились того же объема пюрпаками цветов нынешнего российского флага, еще несовершенными и потому вечно мокрыми и грязными. Еще одним гастрономическим школьным развлечением были только что появившиеся чипсы в прозрачном, тут же рвущемся и все вокруг пачкающим маслом пакетике за пять копеек. Но чипсов всегда не хватало для всех желающих, брали их с боем. Я не любила давиться в очереди и предпочитала домашнее яблоко в прогулках по рекреации.

Обе школы мои были дореволюционными гимназиями, одна на Большом, другая на 9 линии, и порядки там много лет принципиально не менялись. Огромный рекреационный зал на каждом этаже был обязателен, и по нему под присмотром дежурного учителя или десятиклассников гуляли по кругу пары, тройки и четверки девочек, разбавляемые одинокими степенными или бегающими мальчишками. В рекреации верхнего этажа высоко по стенам висели мраморные доски с именами золотых и серебряных медалистов за всю историю школы – и было их, как и положено, совсем немного… В дни выборов в рекреацию заранее ставили урны, и было высшим шиком запихнуть в их узкие щели огрызок, банановую шкурку или даже плюнуть. Еще одно времяпрепровождение перемены - пойти в пионерскую комнату, где стояли знамена, барабаны и горны, и попробовать урвать возможность стукнуть по желтоватой, потрескавшейся коже барабана, напоминающей бычий пузырь вместо стекол. Кстати, все двери в классах были со стеклянной верхней половиной, и видимость с обеих сторон отличная. Во всех естественнонаучных кабинетах стояли огромные кафедры, а за ними подсобки для хранения приборов, специальной посуды, скелетов и прочих заманчивых вещей; иногда все это хранилось в запертых старинных стеклянных шкафах во всю стену.

Занятия начинались с 9 утра во всех, без исключения, школах города, но в субботу проводилась политинформация по классам или общешкольная линейка по местному радио и потому приходилось являться к половине. На входе всегда стояли дежурные по двое, которые за малейшее опоздание сладострастно отбирали дневники, куда потом классная, а то и завуч писали замечания. Выдача табелей всегда была событием; четвертные выдавали на родительских собраниях, и отличники с хорошистами, переживая, толклись в школьном садике в ожидании, втайне завидуя происходящим тут же наплевательским играм неуспевающих. Годовые же выдавались на руки в итоговом собрании в классе, после чего следовала раздача учебников на следующий год, отличникам – новехонькие и далее по ветхости. Потом общая линейка во дворе с непременным букетом роз (как-то так повелось, что 1 сентября я шла всегда с гладиолусами, а 25 мая – с розами) для классной – и ты свободен на три месяца!

В школе не существовало никаких проплат, за исключением денег на завтраки; единственными деньгами, собранными до 8 класса, была сумма на сервиз классной – и то только потому, что школа закрывалась навсегда. Бедным же детям вообще покупались школой пальто, шапки и обувь, конечно, самые простые, но добротные. Хотя, как ни странно, именно у таких детей всегда водились карманные деньги, в отличие от детей «из приличных семей». Мне, например, в день давали двадцать копеек, представлявших, впрочем, весьма хорошие возможности: молочный коржик стоил 8 копеек, лакомка – 14, морковный салат – 5, мороженое, в школе, конечно же! не продававшееся – от 7 до 28, дневное кино для школьников в кинотеатре «Свет» - 10.

«Свет» находился как раз напротив нашей школы, известной, пожалуй, только тем, что в ней были госпитали во время обоих мировых войн и что там учился Яков Друскин – один из теоретиков ОБЕРИУ. Почти напротив, в другой гимназии на Плуталова – Александр Введенский и Лихачев. Но существовали и другие «придворные» кинотеатры: «Арс» на площади Льва Толстого, в доме Белогруда, «Молния» и «Экран» на Большом и «Промка» на Кировском. Последняя была самой дорогой и престижной, в ней шли фестивальные показы, но самой любимой всегда оставалась «Молния». На первом этаже холл с креслами и фикусами и даже небольшой эстрадкой, на втором – шахматы и домино поиграть перед сеансом. Конечно, никаких кофе и мороженого. Выходили же после фильма не в холл, а через черный ход, открывавшийся во двор, а потом в переулок у бывшей гимназии Блока. Ловкие мальчишки умудрялись в этот момент пробраться в зал на следующий сеанс, а чтобы попасть на фильмы «Детям до 16» мы классе в пятом-шестом надевали мамины туфли на каблуках и красили губы. Зрелище было сногсшибательное: туфли спадали, лица напоминали маски японского театра, походка старушечья, словом, настоящие городские сумасшедшие. Но, как ни удивительно, это иногда срабатывало. Так мы посмотрели «Следствие закончено, забудьте», «Признание комиссара полиции прокурору республики» и «Площадь Сан-Бабила, 20 часов», до сих пор вспоминаемый с содроганием; будучи в Риме, я даже не пошла туда.

Существовали и подлинные городские сумасшедшие. Так на меня наводил мистический страх так называемое Оно – не то женщина, не то мужчина, ходивший вокруг Матвейки в потрепанном пиджачишке. Говорили, что это существо потеряло разум в войну, что это такой современный вариант Ксении Петербургской – и еще что-то тайно-постыдное на ушко только между взрослыми. Вообще последствия войны еще существовали достаточно явственно. Так в вагонах пригородных электричек еще вовсю появлялись безногие с пением «Сожженной хаты», тоже наводившей на меня ужас и тоску. И некоторые родительские друзья, плачущие 9 мая, что несказанно меня смущало. Воевавший, раненый и контуженный папа никогда не плакал и ничего не рассказывал. И помню, какой скандал был в школе, когда мальчишки заплевали весь этаж, стреляя из трубочек рисом и гречей. Слова «хлеб» и «блокада» значили еще очень много. Я, например, была «ушиблена» последней настолько, что даже играла в нее: опускала скатерть до полу, ставила игрушечный самовар - сувенир из Тулы – и молча, долго и сосредоточенно грызла черный хлеб, предварительно порезанный на крошечные квадратики, запивая его пустым кипятком.
 Comments:
  2010-12-20 13:17:02
  Sinus Finnicus :
Как удивительно!... Я тоже жил в этом доме с рождения (в больнице Эрисмана на Петроградской...;-) На фотографии видна "моя парадная" - самая дальняя. Окна квартиры выходили во двор... (Уж не в ней ли жил И.В. Сталин?...;-) Помню саму квартиру, печь в комнате, кухню, ванную с дровяной колонкой, двор, подвал, где хранились дрова, прогулки в Матвеевском садике...

Огромное спасибо, Мария Николаевна, за согласие на публикацию Вашего замечательного рассказа в нашем "электронном журнале"!
  2011-04-28 15:41:00
  Александр :
Прочел рассказ про Ваш дом...
Хочется Вас расцеловать...
  2012-05-04 22:03:00
  Галина Тихомирова(Острижко) :
Читала несколько раз. Вспоминала, вспоминала...

Я жила в этом доме, в квартире №23 (с 1951 по 1973 г.), вход с Пушкарской. У нас был бельэтаж, окна выходили во двор. Помню, как принесли из б-цы Эрисмана кроху Юру Прокофьева. Моя подруга детства - Маргарита (сестра Юры), мы нянчились с малышом, гуляли в Матвеевском садике.

Я училась в школе №79, что была на углу Большого и Олега Кошевого (сейчас Введенская). В цокольном этаже (т.е. под школой) был шикарный Гастроном, а у входа в школу стояла тетка-мороженщица. А еще помню в парке Ленина (сейчас Александровский) был к/т Великан (сейчас Мюзик-Холл), это был первый экран и там шли фестивальные фильмы с живым синхронным переводом. Рядом был Стерео-кинотеатр (сейчас тоже Мюзик-Холл), так вот там показывали фильмы, которые сейчас называют 3D. Далекие и приятные воспоминания.

Спасибо, Мария Николаевна, за ваш замечательный рассказ!!!

С уважением,
Галина Тихомирова(Острижко)
  2016-03-11 16:27:00
  елизавета :
Уважаемая Мария Николаевна, хотелось бы посетить могилу Михаила Илларионовича. Нельзя ли увидеть?
  2016-03-14 11:14:00
  МК :
Могила Михаила Илларионовича Деменкова находится на Волковском кладбище, у самой реки Волковки.



Но найти ее самому крайне трудно, я с радостью съезжу вместе, покажу.
 Add your comment:
  Please note comments are moderated before appearing on this site so there may be a slight delay

 Name (it's desirable)  
 E-mail (not for publishing)


Другие материалы рубрики
Ленинградские страницы
Республика ШКИД
Фильм-расследование о подлинной судьбе героев любимой детской книги и фильма "Республика ШКИД". Как сложилась судьба ребят, которых книга сделал знаменитыми на всю страну? Почему, прочитав книгу (а она и в 30-е годы имела бешеную популярность), они не нашли ее авторов, не пришли к своему учителю, не проявили прежнюю дружбу?
Мартовское солнце. Прачечный мост
Мальчишки у стен Ленинграда
Исаак Шварц, стихи В.Коростылева (из кинофильма "Зеленые цепочки")
Жаконя - молодец
«Жакооооня – молодец! Жаконя так сказал! Я Жаконя, я Жаконя, удалая голова!» - вот и все знаменитые фразы хвастунишки Жакони, матерчатой обезъянки, которые я запомнила из детских передач по Ленинградскому телевидению в начале 60-х прошлого столетия.
Ленинградское такси
Автобус Ленинграда
Ленинград
Зеленая карета
Зеленогорск, в парке, 1967
Семейный альбом
Табель о нравах петербуржца
Санкт-Петербург - малоизученное островное государство, расположенное в дельте Hевы. А. С. Пушкин в поэме "Медный всадник" утверждает, что до Петра Великого на берегах Hевы проживали сплошь убогие чухонцы. Это, мягко говоря, не может быть верным: дельты всех крупных европейских рек обживались тысячелетиями, и делали это всегда довольно смышленые народы. Загадочные и суровые жители допетровской Hевы (т. н. ингерманландская культура) тоже внесли свой вклад в развитие уникального явления - петербургского менталитета.




Maps
FinBay.Info
Книжная полка
Original Guide
Art Gallery
Фотографии
Photo.Haiku.Club
LenTube
Local.Cousine.Club
Museum.lo
Retro.Music.Club
Modern.Art.Club
Известные люди
Bay.Poetry.Club
Маяки
Zen.Piter.Club
WikiW.info
Cinema.Family.Club
Leonid Andreyev Club
   Authors
Maria Gusev, USA, NY
Zagreba
yugusev
Karelia
Элегия
Natella Speranskaja
Yurii Zeel, Tallinn
Alexsandra Lindprii
Tietta.News
Andreieff Simon
Настя_Тикк@Photosight.ru
yugusev@Photosight.ru
sinusfinnicus@Photosight.ru
Sinus Finnicus
РоманыЧ, СПб
Мария Краева, СПб
Roza Berger, USA, NJ
Sima Ginzburg, USA, MD
Locations of visitors to this page


©  Real WEB 2010-2017 ъМДЕЙЯ.лЕРПХЙЮ